Рассказ (по изданию Ю.Семенов. Собрание сочинений, т.17. М.: ЭГСИ. 1997.)
Дом был старый, рубленный крепко и надолго. Бревна
— большие, мореные, хранящие в себе до сих пор пьяные запахи летней тайги.
Пакля — перевитая, белая, будто на старом паруснике. В красном углу висели
иконы — без серебра, в строгой кедровой рамке. Лица святых были строги,
вавилонские, длинные глаза смотрели пристально и жарко.
Здесь, под образами, на двух сдвинутых одна к
другой кедровых лавках жил прораб. После трех лет, когда мы расстались на
разъезде Балыксу, который он построил за месяц, я разыскал его снова в самом
глухом углу тайги, на берегу Казыра, в стороне от жилья. Он стиснул мою руку
своей, жестяной и шершавой.
— Садись, — сказал
он, — сейчас напою чаем.
Мы сидели под образами и пили чай, настоянный на
сухой малине. Жар разливался по телу, густо тяжелели ноги, у висков проступала
испарина.
— Все воюешь? —
спросил я его.
— Воюю.
— Долго что-то...
— Тише едешь, дело
мастера боится.
Этот парень, с лицом мясистым и грубым, с
громадными плечами и короткой шеей борца, был одержим идеей. Она жила в нем,
взявшись неизвестно откуда — как у солдата из светловской «Гренады». Он, мой
прораб, жил мечтой о «голубых городах».
В первую нашу встречу мы сидели в холодном бараке,
в тайге, а вокруг нас были колючая проволока в три ряда, но она уже не страшна
была тогда, потому что лагеря не было и все его обитатели разъехались по домам.
Мы топили «буржуйку», прораб смотрел на пареньков, приехавших сюда с путевками
МК, которые сейчас спали, укрывшись старыми тулупами, оставшимися здесь от
стражи. Прораб тогда говорил:
— Помнишь, у
Толстого? Голубые города. Бред солдата-архитектора, обжорливость нэпа,
проклятое спокойствие насытившихся обывателей. Помнишь? А он мечтал о голубых
городах на берегах рек, он мечтал о стеклянных улицах и алюминиевых домах. Но
для этого тогда ему нужен был пожар, чтобы спалить старые домишки и
охотнорядческие улицы. Это было, когда килограмм хлеба стоил миллионы, а сыпняк
валил людей прямо на холодные полы российских вокзалов. А потом стали строить
города с ростральными колоннами и с карнизами, на которых лепили цементное
изобилие. Мне по душе Карбюзье. Он по духу космонавт, он хотел приподнять
здания, он хотел нарушить закон заземления.
— Ты строитель, —
говорил я ему тогда, — ты же обязан быть реалистом, а сам проповедуешь, как
чревовещатель в цирке.
— Про цирк —
молчи. Вы все думаете, что цирк — это тюлени и Кио. А цирк — это арена, для
цирка Гомер писал.
— Гомер писал для
себя.
— Для себя моя
племянница пишет, она только пять букв знает. А вот ты мне можешь объяснить,
зачем сюда в тайгу завозить сборно-щелевые дома, когда лес на просеках без
толку лежит? Почему не строить здесь коттеджи — двухэтажные, красивые,
вписанные в красоту тайги? Почему надо возить сюда уроды-шкафы из Москвы, а не
сделать в коттеджах стеллажи из кедра или пихты? Ты мне можешь это объяснить?
— Не могу.
— Можешь. Просто
тебе лень. Все наши неурядицы от лени. Я хочу, чтобы здесь, рядом с рельсами,
выросли голубые города, понимаешь ты? Мне не нужны алюминий и стекло. Мне нужен
лес, а он тут есть. Даровой. Я хочу сделать здесь поселки из розового кедрача,
я хочу обставить дома мебелью, сделанной здесь же, за верстаками. Я хочу, чтобы
было все красиво, понимаешь?
Он вышел на крыльцо и поманил меня пальцем. Я стал
рядом с ним и сразу вспомнил Пастернака: «Надмирно высились созвездья в
туманной бездне января...» Сторожевые будки покосились, а если налетал ветер,
они скрипели, как мачты затонувшего корабля. По нафталинному насту снега
петляли пьяные следы хитрого зайца. Луна светила хорошо поставленным
театральным светом, делая тайгу нереальной и декоративной, как задник в театре.
— Я понимаю
художника, — задумчиво сказал прораб, — он любит работать на чистом холсте. Вот
мой холст, — он кивнул на тайгу, — и я обещаю тебе сделать здесь неплохую
картину, как бы мне ни пришлось воевать за это.
И вот мы сидим и пьем чай, настоянный на малине, а
позади — три года, громадные и одновременно короткие, как память.
— Ну, — говорю я,
— где голубые города?
— Протри глаза, —
посоветовал прораб.
— Думаешь, тогда
увижу?
— Увидишь.
Он открыл свой чемодан, измятый, словно лицо
пьяницы, и разложил на столе грохочущие листы ватмана. Я увидел дома будущего
таежного поселка. Окна были громадны и разнообразны, как в здании «Известий».
Здание столовой было похоже на салун в Клондайке. Танцверанда была вынесена к
реке — пронзительно-синей, как небо у Сарьяна. Дома были вписаны в тайгу,
дорога бережно петляла среди пихт, и только высоко вверху, по-над сопками, шли
рельсы, безжалостно разметая все на своем пути. Станция была тоже новой —
простой и полукруглой, подсвеченной неоном.
— Красиво, —
сказал я, — только это не голубой город. Он скорее розовый, как и всякая
фантазия.
— Смотри ниже, —
предложил прораб, — вот что здесь самое красивое. Видишь? Подпись. Это уже не
мечта. Это директива.
Потное мясистое лицо его расплылось в улыбке.
Круглые зеленые глаза смеялись. Большие руки мечтателя лежали на кедровом
столе. Они пахли у него смолой, как у художника.
— Если хочешь,
можешь завтра поехать с нами на седьмой километр.
— А что?
— Ничего, —
ответил он, сдерживая высокомерную улыбку победителя. — Просто мы там
закладываем этот город.
Мы продирались через тайгу, вышагивая топкие километры следом за трактором. Тайга была безмолвна, как зрительный зал. Мы шли за прорабом, растянувшись в цепочку. Он привел нас на пригорок, сбросил рюкзак в синий мох и срубил длинную осинку.
— Очисть ее от
веток, — попросил он Рыбкина.
Пока Рыбкин срезал здоровым тесаком ветки, прораб
вынул из рюкзака фанерку, на которой чернильным карандашом было написано:
«Здесь будет город».
Потом прораб прибил к осине эту фанерную дощечку,
а осину вкопал в жирную рыжую землю.
— Вот так, —
сказал он, — и не иначе.
И — засмеялся. И ребята засмеялись. И тайга
отозвалась им, как зрительный зал, который приветствует актера.
Когда мы шли обратно, прораб отстал. Я шел с ним
рядом. Лоб его собрался морщинами, а круглые глаза спрятались под бровями.
— Слушай, — сказал
он, — если победителей не судят, то я выскочу.
— О чем ты?
— О том, что
подписи на проектах я подделал.
— Это плохое
слово...
— Зато дело
хорошее.